Больше рецензий

18 августа 2018 г. 15:23

3K

5 Очарованный Странник

Помните Блоковское: "Русь моя! Жена моя! До боли нам ясен долгий путь!"
И ещё, о том же, но в тональности революционной разлуки: "Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?"

Эта удивительная, обнажённая повесть Платонова, сродни преддверию чистилища перед апокалиптическими романами Котлован и Чевенгур: в повести очаровательна юная поступь гения, сознающего свой дар и крылья за спиной - моментами они раскрываются, цветут в полную силу.
Душа ещё светло распахнута в мир, она надеется и верит, декорации старого мира - рухнули, и в революции человеческой участвует вся природа, и человек нежно входит в природу, идёт вместе с нею, соприкасаясь ладонями, творя новый мир, словно бы он только что был сотворён, а для сотворённого мира - нужен и новый язык, новое сердце, бьющееся ему навстречу.
Как и очарованному страннику Лескова, герою Платонова предстоит пройти в прекрасном и яростном мире свой дивный путь, порою, крестный, дабы в нём родился сокровенный человек, или как сказал бы Камю - родилась бы душа, ибо она не даётся нам в дар, просто так, но с мукой отвоёвывается у мира.

Звёзды расплескались по небу ангельским шелестом крыльев, звёздный пожар танцует в небе: перелётные ангелы, сорвались со своих тёплых, райских мест, и летят, летят родные, домой, на Землю, заметая мир ласковой, снежной рябью огня своих крыльев... А на Земле, в их отсутствие случилась - жизнь, случился - ад, и всё смешалось, всё летит к чертям.
Фома Пухов ( в этом имени и неверие и пух, зимний, снежный пух, влекомый ветром ночи), идёт сквозь мгленье падающих в лесу звёзд, деревья изгибаются и стонут, их очертания похожи на цветущие, райские узоры-рощи на заиндевевшем окне, на крылья-папоротники..
Упадёшь в таком лесу, в наметённую, затихшую судорогу звёзд, сердце робко постучится к звёздам, в ночь земли, и душа...
Нет, падать нельзя, ни телом, ни душой.
Не видно ни зги. Звёзды метут и метут, целуют глаза и уста, проступила озябшая радуга слёз на ресницах: мир вспыхнул ангельским цветеньем крыльев!
Вот, сквозь метельный сумрак что-то показалось, какой-то яркий свет, спасение! Свет сладко приближается, его объятия растут, его очи, очи ангела - всё ближе и ближе... ах, это поезд несётся на меня!!
Он всё сметает на своём пути, и за ним, словно есенинский жеребёнок, грустно плетётся тощая лошадёнка апокалипсиса, не поспевая за русской революцией.

Начинается повесть в тональности "Постороннего" Альбера Камю.
Там начиналось так: "Сегодня умерла мама, а может, вчера, не помню"
У Платонова нечто похожее, но с русской безуминкой в сердце: "Фома Пухов не одарён чувствительностью: он на гробе жены варёную колбасу резал.." ( в этом смысле Платонов близок к поэтике Цветаевой, писавшей, что первая строка стиха должна быть камертоном всего произведения)
Тут даже за Фрейдом ходить не надо, тут крайняя степень отстранения, грусти, и смутный образ оскопления, почти языческой тоски по жене и желание чуточку умереть вместе с ней, но одновременно, этот ритуал асексуальности, разрывает человека с его прошлым, телесным, чувственным, и он становится на путь к ангелу: сокровенному человеку.
Открыв в утро дверь - звёзды полыхнули в лицо; звёзд на небе уже не видно, они все здесь, родимые, на земле, целые сугробы, гробы снежные...

Пухов получает от некоего Рудина путёвку на паровозы-снегоочистители, столь нужные для красной армии.
Хочется заметить, что фамилия Рудин, используется Платоновым не в первый раз: так было и в мрачноватой пьесе "Дураки на периферии", и отсылает нас эта фамилия к тургеневскому роману, где сама судьба в образе Рудина, заломила не то руки, не то крылья, в своей беспомощности будущего перед настоящим.
Рудин - это потерянный человек будущего, следовательно, путёвка Пухову - это метафизический порыв, обращение и зов будущего.
Символика снегоочистителя тоже понятна: на внешнем плане образа - это белые, которые мешают революции, преобразованию мира, на глубинном, тайном уровне, снег - это звёздный саван, смерть, покрывшая землю, в какой-то мистической коллективизации ада забравшая у Пухова его жену.
Бунт против старой жизни, самих основ природы, в которой что-то не так, раз в ней есть безумие смерти - основной тон начала повести.

Поезд несётся в ночи, среди звёзд ( аллюзия жизни), в ночи ничего не известно: "помашет издали низкое степное дерево - и его порежут и снесут пулемётным огнём: зря не шевелись!"
Тяжёлые времена, апокалиптические: ангелы затихли, боятся шевельнуться, сердца затихли, человек в человеке - замер... всё движется и живёт как-то механически, с уклона, словно поезд, несущийся в пропасть, поезд-планета, которую все уже покинули, выпрыгнув на ходу, кто в звёздный ад, кто в снежный рай...а ты проснулся в поезде, и ходишь неприкаянный, не понимая, в чём дело, дивясь на улыбки звёзд, прекрасных птиц, летящих блаженно-медленно возле тебя ( словно крылатые рыбы на полотнах Тинторетто), по синему течению скорости поезда, сердца...

Фома Пухов - это новое, революционное качество "Идиота" Достоевского, перешедшее в инфракрасное качество существование, ибо милая природа, небо, улыбнулись, и сострадательно наклонились к человеку, к его глазам и сердцу сладким бредом ( тут примечательно и буквальное сближение начала из "Идиота" и повести Платонова - оба героя оказываются в поезде).
Так начинается очарованное странствование нашего русского Тиля Уленшпигеля.
Что примечательно, каждое новое приключение-скитание Пухова свершается по "документам-листовкам" на стене ли, руках ли.. словно бы он листает страницы жизни; как сказала бы Эмили Дикинсон: "Страницы книги - паруса!"
В жизни Пухова вскоре и правда появляются паруса над солнечной вспышкой моря, словно белые ангелы-чайки.

Родная стихия гения Платонова - земля, и просто поразительно с каким поистине волшебством а-ля Эдгар По он описывает зеркала цветения волн, глазами земли.
Голубая пустыня моря, вместо брызг, водная, солнечная пыль в глаза и сердце, водные барханы и синие горы со снежной верхушкою пены, а шторм на море... эти голубые стружки исполинских волн - пусть и выдуманных только что мною... словно бы некий ангел строгает лезвием восходящего солнца Древо Жизни; правда, не известно, для чего: для гроба, колыбели или же лодки.
Платонов вводит в Крымское приключение на воде довольно мрачный и тайный космизм: корабли Марс и Звезда, населённые людьми, матросами, плывущими ночью в Крым сражаться с белыми ( почти сказочная, древнейшая образность путешествия богатыря за черту жизни, дабы сразиться со злом в самой смерти и ночи).
Они плывут в смерть, по ту сторону жизни, и 300 писем, написанными ими перед сражением - ослепительно-белые мотыльки, словно души моряков, грустно разлетаются по России, к матерям и жёнам...

Звезда тонет в море - это уже нечто из книги Апокалипсиса.
На Марсе люди сходят с ума от шторма и близости не то смерти, не то Земли; словно бы Ларс-фон-Триеровски приблизилась планета-смерть, с Марса вьётся тихой лозой небесная музыка, вьётся к звёздам, счастливым, далёким от безумной Земли...
Платонов использует чисто кинематографические приёмы, описывая замедленное движение перевёрнутого Марса, пролетающего над кораблём Шаня ( имя тихой, несудоходной речки в глубинке России - утраченный рай).
Пишу это, а справа от меня, взошёл Марс, приблизившись к Земле, сладостно замерев в своём дрожащем алом блеске, и словно повторяя сюжет Платонова, перелетает через Землю, через меня... протягиваю пальцы к нему, к музыке неба ( в наушниках играет начало "Танца снежинок" любимого Дебюсси): кажется, что как в фильме "Меланхолия" фон Триера, с кончиков пальцев, перед моим лицом, в ночь вот-вот начнёт стекать тихий свет...
Коснулся прохладной звезды на окне, прищурился, в глазах вздохнула синяя влага слёз, и из кончиков пальцев и правда в небо протянулось что-то бледно-прозрачное, нежное, как птица... словно и у пальцев, касаний, есть своя душа, которую мы не видим, но её ощущают те, кого мы любим, кого касаемся в ночи, как бы проникая за покровы тела, груди, касаясь тёплого сердца, и даже больше...

Эта замедленность фокусировки сердца, словно зрачка души, то ширящегося, то прохладно сужающегося, достигает своего апогея в описании смерти Афонина ( образ святого, райского места на земле), когда он видит как в синем воздухе, словно бледные семена смерти, влажно летят, рассекая, зарываясь в воздух, пули: кажется, стоит протянуть руку в воздух, и коснёшься пули, словно задремавшего насекомого над бледной чашечкой человеческого лица, с алой капелькой рассветной росы, стекающей в немую грусть пространств.
Приблизив фокус своего сердца к тайне жизни и смерти, Платонову удалось всего на одной странице встать на те горние вершины искусства - снежные Гималаи страниц, с тёмными, скальными рельефами строк, - на которых не всегда-то странствовали мысли Толстого и Достоевского.
Описание смерти Афонина - по силе равна описанию смерти Ивана Ильича из повести Толстого.
Самоубийство белого офицера, в ужасе осознавшего трагедию не столько гражданской войны, но всего существования:

"Неужели они правы? - спросил он себя и мёртвых, - нет, никто не прав: человечеству осталось одно одиночество. Века мы мучаем друг друга, - значит, надо разойтись и кончить историю.."


похоже на в муках преображённого человека в грустного ангела, в конце мира, на мрачной снеговой вершине, смотрящего на все века, грядущие и прошлые, что простёрлись немо перед ним, под ногами.
Оригинальность его самоубийства - могла бы стать основой для нового романа Достоевского, это был бы новый, мистический Кириллов... но летучий и мрачный гений Платонова описывает это вскользь, по-пушкински спеша за своим героем.

Словно новый человек в новом раю, Пухов смутно подмечает, что в этом раю - что-то не так.
Подобно герою Постороннего, он смотрит на жизнь со стороны, чуточку умерев.

"В горах и далёких окрестностях изредка кто-то стрелял, уничтожая неизвестную жизнь"


В Кафкианских переулочках ночи люди пропадают безвестно... словно их милые, белые лица, трепещущие в сумраке листками с грустными письменами: "Милая, где ты, отзовись!"... "Не ел 4 дня, прекрасная звезда ласково цветёт мне навстречу!"... " Как хочется любить и жить, боже!"... сорвали чьи-то грубые руки со стен времён и ночи, и не осталось их следа даже в вечности, кроме их робких слов, призраками слоняющихся по векам, касаясь губ прохожих...

И всё же, свет весенней радости сочится со страниц повести, как из распахнутых, улыбчивых окон, и не случайно Платонов писал её именно весной, первоначально назвав её - Страна философов.
И правда, весна новой жизни.. люди странствуют в ней, огромной и счастливой, как в начале мира, каждый сам себе на уме, но, как обычно - дураков много, а идиот а-ля Достоевский - только один.
Думать легко, ум заразен, он стремится к обезличиванию, а чувствовать - не каждый может.
У ума строение социалистическое, сотистое, общее, он не терпит инакомыслия, он... мыслит массами, превращает чувства - в мысли, ставит сердце к стенке в ночи, к стенке ночи, как того начальника станции, который живёт в пустоту, тишину своим негромким сердцем, ожидая, что за ним придут в любой момент, за закую-то былую провинность: Платонов вычерчивает экзистенциальный, сартровский образ "мёртвого без погребения", словно бы человека поставили к стенке, и забыли про него...

Стоит сказать и о юморе Платонова. Он хоть и грустный, но тоже какой-то весенний, и похож на Рембрандтовы яркие, улыбающиеся тени.

"Ночью Пухов играл с красными в шахматы и рассказывал им о командире, которого никогда не видел".


Боже, каких только историй не наплёл Пухов, этот очаровательный предшественник Василия Тёркина, изумлённым строителям рая!
Какие геройства он описывал, словно бы подрабатывая редактором жизни, корректируя то, что только могло случиться.. а какую историю про вручённую ему медаль он выдумал, на которой было выгравировано: "за самоотречение, вездесущность и предвидение". Такие медали ангелам бы давать...
Достоевский где-то писал, что русский человек врёт не из за низости характера, не из корысти, а напротив, из творческой широты души, дабы доставить удовольствие человеку.
Но если...в "раю" нужно врать, приукрашать жизнь, значит, это уже не рай.
Творчество - тоже нежное враньё души, а значит, его не будет в раю. А нужен ли рай без свободы и творчества?
Да и что есть социализм и рай? Счастье всех людей? Некое общее, сытое счастье, отштампованное на заводе вечности? Чем тогда оно отличается от капитализма? Сыто поесть для желудка и глаз, и закрыть сердце на ужасы ада вблизи от тебя, дабы не мешать "пищеварению"? Нет, спасибо...
А нужно ли такое счастье? А если захочется своего, маленького счастья? Его отберут, сломают, как тот бесконечно грустный кораблик "Нежность"?
"Мастерство - нежное свойство" самой души, которую хотят поломать, обезличить, сделав частью мирового холодного механизма.

Пухов развивает мысль Достоевского о мировой отзывчивости русской души: не будет счастья, социализма, рая, если у каждого будет своя родина, если родину "размажут" по всему миру, нужно весь мир сделать своей родиной, и тогда каждый человек - будет братом, и звезда - будет сестрой.
Пухов устал от вскипающего шума пространств и времён, от дураков революции, которым всегда нужно чему-то молиться: богу ли, мысли ли, свергшей бога, революции ли...
Хотелось бы уйти от этого безумия, уйти вон в то голубое поле, что плещется на горизонте..
Это томление души по вечности и звёздам Платонов описывает в удивительном, антеевом эротизме спиритуалистической, обнажённой близости с умершей женой.

"Пухов шёл, плотно ступая подошвами. Но через кожу он всё-таки чувствовал землю всей голой ногой, тесно совокупляясь с ней при каждом шаге."


Любопытно, что у Бунина в его "Тёмных аллеях", акт совокупления мужчины и женщины в номере поезда, стыдливо оттеняется, очерчиваясь, шёлковым стуком шагов по мягкому коврику в коридоре: шаги удалялись, становились прозрачнее, нежнее, и, наконец, словно бы на век, блаженно и тепло сливались с карей и терпкой тишиной ковра ( цитирую Бунина по памяти, так что, мог и наврать, простите если что).
Платонов же выворачивает этот стыдливый эротизм наизнанку, и берёт его в изначальной, буквальной тактильности образа соприкосновения обнажённого тела с землёй.
Так мог ступать Адам в раю, а точнее, Ева ( Адам в переводе с иврита - алая земля); налюбовавшись девственными звёздами и птицами над листвой, с улыбкой счастливой женщины, она робко, нежно, подходит по тёплой и тихой земле к задремавшему на ней Адаму, открывшего глаза и смутившегося не то от своей первой поллюции, не то смутившегося обнажённой Евы, звёзд с прекрасными птицами, которых он словно бы касался во сне...

Что интересно, этот адамический эротизм Платонова мрачно перекликается с утраченным раем, обретённым адом, в его поздних работах.
Антеева ласка земли, совокупления с землёй обретает кошмарные, мучительные черты: нежное солнце эроса заслоняет луна Танатоса.
Молодой человек умирает, пронзённый пулями, падает на землю, со слезами на глазах обнимает её последней, девственно-тёмной лаской любви к жизни, и семя тихо истекает из него вместе с душой, природа ласково берёт в себя и то и другое: всё свершается словно на могиле умершей Евы...

"Дванов в первый раз узнал гулкую страсть жизни и удивился ничтожеству мысли перед этой птицей бессмертия, коснувшейся его своим обветренным трепещущим крылом".


Опавшей, карей листвой с древа жизни, птицы летят вместе с поездом в сторону солнца, заметая пространства и лица прохожих своими крыльями.
Поезд несётся стрелой, он проносится мимо сверкающей прелести рек, но люди в поезде, с тихими душами, заросшими жизнью, не знают, как они называются... поезд летит мимо милых и пёстрых городков, но люди не знают их названия... Кажется, что они забыли и самые имена солнца, человека, неба...
Быть может, Пухову снится, что мир давно уже кончился, оборвался в сомнамбулический обморок обветренных пространств, как иногда обрываются рельсы во сне.
Поезд несётся в каком-то немом ужасе мира, среди безымянных вещей и явлений.
Пухов открывает глаза... на лицо, словно тёплая и бледная ладонь матери, лёг тихий, весенний свет родного пейзажа в окне.
Что-то нечаянное пробудилось в душе, что-то из детства, когда мир был чудом и жена бегала по цветам весёлой и озорной девчонкой...но одновременно, в душе что-то умерло, погасло навсегда.
Если в душе, в жизни, не происходит что-то нечаянное, значит - душа ли, рай ли, зарастают голубой травою неба.
Не знаю, счастливое ли окончание у этой повести, или нет, но мне оно почему-то напомнило заключение "Идиота" Достоевского, только с тем отличием, что сам мир нежно сходит с ума, любуясь на счастливых птиц в небе, на светлую улыбку листвы... Господи, только бы не переводить взгляд ниже, на землю, где люди!!
картинка laonov
Christian Schloe