ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Аятори


… женщины были злы и красивы, а мужчины -

несчастны и полны глупых надежд. И крутилась,

крутилась жизнь, запутывалась все сильнее -

как дикая, странная игра под названием

Колыбель для кошки…

Курт Воннегут, Колыбель для кошки





Все на нее пялились. Как обычно. И, как обычно, пялились, в основном, на грудь – маленькую, чумазую и совершенно не стоящую внимания.

Особенно мерзкий взгляд был у рябого верзилы в проклепанном кожаном доспехе, и она мысленно пообещала выцарапать бесстыжему глаза, если не отвернется.

Не отвернулся.

Она сердито взъерошила перья и клюнула Кочевника. Несильно. Просто чтобы привлечь внимание.

– Ты не мог бы сшить мне попонку? – спросила Птица, когда он обернулся.

– Сшить?!

– Попонку, – кивнула она, – Все на меня пялятся. Просто ужас. А вот если бы…

– Ты – Хан-Гароди, рожденная силой огня. Само собой, все на тебя пялятся.

– Но…


Много ли радости быть говорящей птицей, если тебя не слушают? И как же втолковать ему, что в попонке гораздо легче было бы сносить все эти взгляды, от которых перья становятся дыбом, а кожа зудит, словно по ней, щекоча, ползет мерзкая ядовитая многоножка? Взгляды, полные страха, злобы и похоти. Похоти! Хухэ Мунхэ Тэнгэри! Эти люди ни в чем не знают меры.


– Жареные осьминоги в чесночном соусе и тушеные овечьи ножки с требухой! – весело пропел Трактирщик, выставляя перед Кочевником две полные, исходящие ароматным паром миски, и плоский сырный хлеб с хрустящей корочкой, и ворох зеленого лука, и кружку золотого как солнечный день яблочного вина.


Осьминоги. С овечьими ножками. Ну, точно, – подумала Птица, – Ни в чем меры не знают.


Несмотря на поздний час (а, может, именно поэтому), трактир порта Южных Врат был полон, и Кочевнику с его Птицей не нашлось другого места, кроме как у самой стойки. Да и этого бы не нашлось, если бы Трактирщик не окликнул диковатого с виду замухрышку, маявшегося у входа, ошибочно решив, что тот не только голоден, но и напуган.


На самом деле, Кочевник просто считал любое помещение о четырех стенах тесным, душным и малопригодным для тех же овец. Загнать его в подобное место мог только голод (да еще нытье Птицы). Ей же, напротив, все здесь нравилось: и тяжелые полукруглые своды, похожие на каменную чашу, и скобленые столы, и запахи – чеснока, пряных трав, жареной рыбы, сидра – и гул голосов, неумолчный, как морской прибой, там, снаружи. Да, все здесь было ей по душе.

Если бы только не эти взгляды.


– Не желаете ли отведать рыбы, дивная госпожа моя? Морских ежей? Мидий? Креветок? – спросил Трактирщик, а Птица, помявшись, ответила:

– По правде говоря, не особо, ахай. Я змей люблю, – она вскинула на него пронзительно-золотые глаза и пояснила, – Ну, в смысле, есть люблю, а так – нет. А еще мышей. Мыши тоже, скажу я вам, очень вкусные!

– Мыши? – Трактирщик озадаченно потер затылок, – Нижайше прошу прощения, дивная госпожа моя, но не думаю, что здесь найдется хоть одна. Я стараюсь содержать трактир в чистоте.


Он выглядел искренне огорченным, и Птица распушила перья, кокетливо склонив голову. Она ценила учтивость больше доблести и даже честности. Учтивость же человека опасного и сильного была приятна вдвойне.


Бритоголовый, как борец или наемник, с могучей шеей и тяжелыми предплечьями, он походил на обломок скалы, сошедший с лавиной, а, может быть, упавший с неба. Все платье его составляли короткий жилет тисненой кожи и холщовые штаны. Никакого оружия при нем не было. Да и зачем? Он сам был оружием. Тело его покрывали магические письмена, но по шрамам можно было прочесть больше – о тех горестях, что претерпел он, и бедах, что натворил. Птица могла заглянуть в прошлое его, и в будущее, в его сны и мысли. Увидеть кровавый отблеск пламени на клинках. Услышать воинственные крики, и стоны боли, визг боевых коней и разбойничий шепот во тьме. Но учтивость этого не позволяла, а учтивость она ценила почти превыше всего.

Хочешь что-то узнать – просто спроси.


– Могу ли я спросить, дивная госпожа моя, что привело вас в наши края? – учтиво спросил Трактирщик.


Птица невольно хихикнула и покосилась на Кочевника. Тот жевал. Вгрызался в овечью ножку, подбирал хлебом густой соус с тарелки. Без непристойной торопливости, но и отвлекаться на такой пустяк, как любезная беседа, явно не собирался.

Ну, что за бирюк!


– Пожалуй, я все же отведаю осьминогов, – учтивости ради согласилась Птица, и Трактирщик, просияв, точно получил драгоценный подарок, после непродолжительной суеты на кухне подал ей (со всею учтивостью) блюдо сырых, розовато-лиловых крошечных осьминогов.


– Мы ищем его невесту, – сказала Птица, кивнув на Кочевника.

Спрыгнула с его плеча, и неловко протопала к блюду, стуча когтями по натертой до блеска стойке.


Идти по ровному было сущей мукой.


– Что же случилось? – спросил Трактирщик, – Девица сбежала? Была похищена? Могу ли чем-то помочь?..

– О, не беспокойтесь. Ничего такого, – Птица с сомнением оглядела осминожьи тушки, горой наваленные в миске. Прижала одну когтями, и, с пугающей ловкостью орудуя клювом, разорвала на куски и проглотила.

Вытянула лапу, пару раз сжала и разжала когтистые пальцы. Вздохнула.

Вздохнул и Трактирщик.

– Велю кому-нибудь раздобыть мышей, – сказал он, и сделал было знак смуглому мальчонке, разносившему кружки.

– Не стоит, спасибо, – сказала Птица, – Даже вкусно. Я просто подумала – до чего же все-таки унизительно есть ногами. Вот были бы у меня руки… И ноги – ну, НОГИ, понимаете?

– Были бы у тебя ноги – топала бы пешком, а не раскатывала на моем горбу, – буркнул Кочевник, не поднимая взгляда от еды.


Птица не обиделась. Она успела понять о нем то, чего, пожалуй, Кочевник и сам о себе знать не знал, ведать не ведал, даже не заглядывая в его прошлое и будущее, в его сны и мысли.

Герой. Непреклонное сердце.


Пусть он был низкорослым и с виду невзрачным, пусть манеры его оставляли желать лучшего, но сердце – его непреклонное сердце – не ведало страха. Он ничуть не испугался, когда Птица явилась ему из пламени, соткалась из огня, и ветра, и праха, и древней яростной магии, бесконечной как синее небо, вечное небо. Чудеса устрашают – откуда-то Птица знала это наверное. Но в раскосых, черных, как уголь, глазах маленького степного человека расцвела ей навстречу одна изумленная радость – не страх.

И за это Птица сразу полюбила его всем сердцем.


Шаман, призвавший ее, тэнгэриин пшбилгатай заарин боо, прошел все девять степеней посвящения. Искусство шамана было так велико, что никто за последние четверть века не видал его истинного облика. Он оборачивался то ветром, то быком, то конем, то пятнадцатилетним отроком, то золотой подковой, то вороном. Облака по одному его слову сбивались в грозовые стада и проливались дождем. Жестокие ветры ластились к нему как ягнята. Солнце и луна…

Ну, с солнцем и луной ничего особенно и не поделаешь. Они сами по себе. В остальном же искусство его становилось все совершеннее, с каждым днем, с каждым годом. Но силы, признаться, были уже не те. Наверное, потому Птица и получилась такой маленькой.

Не больше воробьиного сычика.

А ведь Хан-Гароди издревле считались ездовыми птицами богов и героев. Могли утащить в своих мощных когтях жеребенка, а иные и быка. А она – что? Сама вон разъезжает верхом на своем герое, которого и за героя-то еще не всякий признает.

Очень уж тщедушным, неказистым он был. Посмотришь – не заметишь, отвернешься – и вовсе забудешь.

Птица вздохнула. И еще раз.

Что ж, они друг другу под стать.


– Но, дивная госпожа моя, – любезно молвил Трактирщик, – Зато у вас есть крылья! Найдется ли человек, который не мечтает о крыльях?

– И мне всегда было интересно – почему? – спросила Птица.

Трактирщик пожал могучими плечами.

– Крылья – это свобода.

– Ну, не знаю, – Птица расправила крыло, придирчиво оглядывая перья цвета пепла, – свобода, она в душе, разве нет? Вне гнева, вне страха и вне корысти, вне похоти и вне алчности, вне привременного и вне суетного, свобода озаряет мрак и самой темной души сиянием небесным, чистым. А крылья – это всего лишь крылья.

Трактирщик поднял со значением бровь, собираясь то ли возразить Птице, а то ли согласиться с нею – но сказать ничего не успел.


Пусть она и была слишком маленькой (а, возможно, и слишком легкомысленной), пусть предпочитала приятную беседу подвигам и битвам, но зло всегда чуяла безошибочно. Птица с легкостью увернулась от жадных рук, едва не схвативших ее, вспрыгнула на голову Кочевника, раскрыла крылья – на этот раз угрожающе – и зашипела, заклекотала, гневно занялась призрачным синим пламенем.


– Ну, что ты творишь? – сказал Кочевник, снял ее с шапки, дунул как на свечу, и, поглаживая, прижал к груди. Равнодушно взглянул на рябого верзилу, протолкавшегося к стойке, и снова принялся за еду.


– Эй, желтолицый! – нахально крикнул верзила, – Покупаю твое чудо в перьях. Плачу серебром. Не благодари, не стоит.

Рябой превосходил Кочевника ростом почти вдвое. Крепкий и злобный, как лесной вепрь, он все равно показался Птице каким-то жалким. Не человек – дырка в небе. Словно не было у него ни прошлого, ни будущего. А сны его и мысли…

Птица даже зажмурилась от отвращения, забившись под мышку Кочевника.

Нет уж, скорее я в колодец брошусь, чем стану читать такое, – подумала она.


Кочевник же словно и не видел рябого, нависавшего над ним как гора. Знай себе, подтирал хлебом остатки подливы. Он и миску бы вылизал, если бы не Птица, твердившая ему раз за разом, что на людях так поступать не принято.


– Что, серебро и в руках не держал? Ну, вот тебе в придачу, – верзила отстегнул кошель с пояса, и отсыпал на стойку горсть мелких монет, – Медяки, небось, привычнее.

– Не продается, – Кочевник, так и не взглянув на рябого, дожевал последний кусок, аккуратно собрал крошки, и отправил в рот.

– Не продается? Да что ты? – вроде как даже обрадовался рябой, – Запомни, коротыш: я всегда получаю, что хочу. Не желаешь серебра, так отведаешь железа.

– Чаще всего ты получаешь по шее, Бербезиль, – вмешался Трактирщик, – Надо ли думать, что и сейчас ты хочешь того же?

– Кликнешь стражу? – вызывающе скривил губы тот.

– Зачем бы я стал это делать? – ответил Трактирщик с таким устрашающим, леденящим душу удивлением, что и Птица удивилась, как рябого тут же не приморозило к стойке.

Бербезиль, храбрясь, вскинул оплывший, покрытый неопрятной щетиной подбородок, процедил:

– Ну, так или иначе, а я свое возьму! – и, отшвырнув с дороги какого-то пьянчужку, ринулся из трактира прочь.

Еще трое (самого разбойного толка) поднялись, и последовали за ним.

Плохо. Очень плохо, – подумала Птица, с беспокойством поглядывая на Кочевника.


– Этот Бербезиль – подлый парень, – сказал Трактирщик, неспешно протирая оловянные кружки, – И, к тому же, один не ходит. Вот любопытно! Как это подлые люди всегда находят себе компанию?

Кочевник, помедлив, кивнул.

– Еще осьминогов? А, может, морских чертей с оливками? Поверьте, вкуснее морского черта только его печень, – доверительно сообщил Трактирщик.

– Мясо? – с тоскливой надеждой взглянул на него Кочевник.

– Бараньи ребрышки, томленые под луком?

Последовал новый кивок.

Едва дождавшись, пока любезный Трактирщик отойдет, Птица напустилась на своего спутника:

– Ты же заметил? Сам заметил! Почему не сказал? Собираешься убить их? В городе, знаешь ли, так не принято! Тебя схватят, и бросят в яму, и…

– Вечно ты со своими принято – не принято, – проворчал Кочевник, – Дай поесть спокойно. И сама вон поешь. Поешь. А то ведь опять растерзаешь чью-нибудь кошку, – и ехидно добавил, – А в городе, знаешь ли, так не принято.

Птица, надувшись, принялась за еду. Ох, уж эти кошки. Слишком с ними все носятся, вот что.


Трактирщик принес новое блюдо и снова задержался за стойкой (надо сказать, непозволительно пренебрегая своими обязанностями) с приязнью поглядывая на Птицу.


– Вы говорили о пропавшей невесте, когда тот грубиян прервал вас, дивная госпожа моя, – сказал он, уютно подпирая щеку ладонью, – Не окажете ли мне честь и милость, продолжив?


Птица, приосанившись, сказала, что рада будет услужить столь приятному и учтивому собеседнику. История касалась и Кочевника, но не принадлежала ему, да, кроме того, прожора этот ничуть, кажется, не возражал, занятый лишь тем, чтобы набить свое бездонное брюхо, и, снова порхнув ему на плечо, Птица начала:


– В давние-давние времена, прошлые прекрасные времена, когда не было ни богов, ни героев, а было лишь высокое синее небо и бескрайняя степь, люди жили мирно, мирно жил в степи род Мэргэн, владея бесчисленными стадами желтых овец, бесчисленными табунами пестрых коней. Всю северную сторону заполняли табуны пестрых коней, бархатисто-черных коней, и золотисто-соловых. Всю южную сторону заполняли стада овец и рыжих коров. В день только один раз еле-еле удавалось собрать табуны с северной стороны, кое-как собрать стада с южной стороны…


Девять лет мне это снилось, – подумал, жуя, Кочевник. Высокое синее небо и бескрайняя степь, где табуны пестрых коней пасутся широко и привольно. Бесчисленные табуны коней, бесчисленные стада овец.

Сестрица Башалай называла его Нюсха Муу – просто так, в шутку. Он был самым младшим. Самым маленьким. Сестрица Башалай говорила, что он вырастет богатырем, и тогда она придумает ему другое прозвище.

Так и не вырос.

Сестрицу Башалай просватал хан из местности Арих-усун, и отец взял Нюсха Муу с собой, чтобы проводить ее. По дороге они встретили одного меркита, охотника, которому так понравилась сестрица Башалай, что он вернулся за своими братьями, и все вместе напали они на род того хана. Отца убили, и хана тоже, и многих еще людей из того рода. Сестрицу Башалай увезли, угнали скот, а Нюсха Муу и других мальчиков продали какому-то подкочевывающему племени.

Через три дня он сбежал. Его поймали и забили в колодки. Он снова сбежал при первой же возможности, и спрятался в маленьком озере, выставив из воды одни ноздри. На этот раз его не нашли.

Он пошел, куда глаза глядят, и встретил человека из племени сулдус. Человек предложил ему спрятаться в телеге с шерстью. Нюсха Муу думал, что человек хочет помочь, но тот продал его какому-то заезжему купцу. Колодки с него так и не сняли.

Купец продал его в большом городе другому купцу, торговавшему людьми. Нюсха Муу сбежал. Его поймали и наказали, чтобы устрашить других. Так оно и пошло. Он не был хитрым, но был упрямым.

Это плохо для раба.

Его продавали. Он сбегал. Его ловили и наказывали, а он все никак не умирал от этого. Он не думал о смерти – не боялся ее и не искал. Он думал о бескрайней степи и бесчисленных стадах. Ему снилось высокое синее небо и голос сестрицы Башалай:

– … на северной стороне тысячи тысяч коней, на южной стороне тысячи тысяч овец пасутся широко и привольно…


Птица думала, что Кочевник не любит стены, как вольный степной человек. А он ненавидел стены как раб. Подвалы, трюмы кораблей, загородки, сараи, даже светлые чистые дома – стены их были тюрьмой для него.

Вот и все.


Его увозили все дальше и дальше от дома. Наконец, Нюсха Муу и многих еще других рабов погрузили на корабль и доставили в город Джидду. Это был очень красивый город, почти такой же красивый, как сестрица Башалай. Белый город под пламенеющим небом, отражения которого скользили по водам лагуны. Белый город в мерцающем бледном тумане, а дальше – нестерпимо сияющие пески, и гряда низких гор, дрожащих в мареве зноя.

В этом красивом городе Нюсха Муу продали шейху племени ховейтат. Купец был честным, а, может, очень боялся шейха племени ховейтат, поэтому долго не хотел продавать Нюсха Муу. Предлагал другого раба, сильного и послушного, а Нюсха Муу обещал отдать в подарок. Но шейх купил Нюсха Муу, перекинул через седло, и увез в пустыню, к нестерпимо сияющим пескам.

Люди племени ховейтат жили в шатрах. Никаких стен. С Нюсха Муу сняли колодки, хотя купец и предупреждал шейха, что делать этого не следует. Но нестерпимо сияющие пески охраняют лучше всяких стен и кандалов.

В этом Нюсха Муу убедился сам.

Он лежал в тесной щели между двумя камнями, куда заполз умирать. Ему повезло. Там была лужица грязной мутной воды. Сначала он выпил ее всю, едва удержавшись от того, чтобы сожрать и влажный песок. А потом впервые подумал о смерти.

Губы его потрескались и кровоточили, глаза покраснели, а кожа на лице и руках была обожжена, будто он сунул их в костер.

Надо было умереть в Джидде, – думал он, – Красивый город. Сестрица Башалай. Бесчисленные табуны пестрых коней, бархатисто-черных коней и солово-золотых… Бархатисто-черный конь склонился к нему, тронул мягкой мордой, и заговорил по-арабски. Это ничего, подумал Нюсха Муу. Он долго был рабом и знал множество языков.


Его нашел сын шейха племени ховейтат. Теперь Нюсха Муу стал его рабом. Шейх племени ховейтат им больше не интересовался.

Сына шейха звали Фейсал, что значит – меч, сверкнувший при взмахе. Он спросил Нюсха Муу, что значит его имя, и тот почти честно ответил – соплячок. Отсмеявшись, сын шейха пообещал придумать ему другое, но Нюсха Муу отказался. Он не хотел забывать сестрицу Башалай.

Фейсал не стал бранить его и наказывать. Он обмыл лицо Нюсха Муу, дал воды и фиников.

Фейсал и Нюсха Муу подружились. А почему бы и нет? Люди называют друзьями прекрасных боевых коней, и рыжих собак, пасущих скот, ласкают ягнят, которых потом забивают и едят. Почему же сыну шейха не назвать другом мальчика-раба?


Сперва Нюсха Муу прислуживал Фейсалу. Стелил поверх плохонького ширазского ковра роскошный белуджский, на котором Фейсал совершал свои молитвы. Готовил сиропно-сладкий зеленый чай и горький кофе. Сопровождал его везде, держась за стремя верблюда.

Потом сын шейха сказал, что лучше бы Нюсха Муу поучился ратному делу. Нюсха Муу так и поступил.

Племя ховейтат владело верблюдами и лошадьми, козами и овцами. Стада нельзя было назвать бесчисленными даже из вежливости. Племя ховейтат промышляло не скотоводством, а набегами на другие племена.

Два года прожил с ними Нюсха Муу. Многому научился и немного подрос. Хорошо отдохнул, стал сильным и спокойным. Потом украл верблюда и сбежал.

На этот раз сын шейха не нашел его. Может, и не искал. А может, устремился в погоню через каменистую равнину Бисайта. Такой путь выбрал бы только сумасшедший, но Фейсал хорошо знал Нюсха Муу. Нюсха Муу знал Фейсала еще лучше, поэтому и отправился в Джидду.

Удобным путем.


Город открылся его взору как дивный цветок – белый, и золотой, и розовый в лучах заходящего солнца. Нюсха Муу был рад еще раз увидеть его. Он переночевал под каким-то холмом, утром вошел в Джидду, продал верблюда, купил фиников и сушеного мяса. Затем пробрался на первый попавшийся торговый корабль, и затаился в трюме, словно мышь.


Через несколько дней корабль атаковали морские разбойники. Нюсха Муу вылез из трюма и бился наравне со всеми. Он больше не хотел быть рабом. Он хотел домой. Сабля его была бесценной дамасской стали. Фейсал подарил ее Нюсха Муу за храбрость.

Когда в живых остались только Нюсха Муу, кок и самый толстый и трусливый из купцов, предводитель разбойников предложил Нюсха Муу присоединиться к ним – в обмен на эти три жалкие жизни.

– Саблю тоже не отдам, – сказал Нюсха Муу.


Он разбойничал с ними еще два года. Рабы живут беззаботно, а человеку свободному нужны деньги. А еще Нюсха Муу пока не очень-то представлял себе, где находится его дом.

Море он ненавидел. Оно было коварным, капризным и алчным. Всегда норовило взять больше, чем дает. Спокойное море было похоже на степь, за что Нюсха Муу ненавидел его еще горше.


Он покинул корабль в этом самом порту Южных Врат, и пошел домой.


И так шел он, шел, шагал, шагал, пока не пришел в родимую землю. Обрадовался сильно. Но, сколько ни смотрел, не увидел, не нашел того, что оставил. Степь оказалась не такой уж бескрайней. Отовсюду ее теснили города и селенья. От многочисленного рода Мэргэн осталась лишь разрозненная горстка нищих подпасков. После смерти его отца Шоно-хан согнал мать и сестер с последнего клочка земли, забрал их табуны и стада. Мать умерла, а сестры скитались по степи, жили впроголодь даже летом.

Узнав, что сестры живы, Кочевник обрадовался еще сильнее, сумел отыскать их. Затем он отправился к Шоно-хану, и убил его так быстро и жестоко, что больше никто не посмел с ним сразиться. Кочевник оставил себе его белую юрту, его табуны и стада, а жен, и детей, и всех остальных отпустил. Сказал:

– Уходите туда, откуда пришли.

Пусть теперь они скитаются по степи.


Никто не назвал бы Шоно-хана богачом. Табун был небольшой, голов в полсотни, а овец так и всего две дюжины.

Кочевник не очень-то знал, что со всем этим делать. Он вырос вдали от дома. Он был мечником, а не лучником. Убийцей, а не охотником. Вором, а не пастухом.

Но третья сестра его была сильной и меткой. Натягивала лук с такой силой, что от зарубки на стреле дым мог пойти. Никогда не возвращалась на стойбище без свежей дичи – хоть двух худых зайцев, а принесет.

Четвертая и пятая сестры его ловко управлялись со скотом. Вторая сестра уродилась в мать, рукодельницей. Шила одежду так искусно, что и швов было не видать.

А первая сестра его…

Сестрица Башалай.

Кочевник надеялся, что она хорошо живет со своим разбойником-меркитом, и родила ему здоровых сыновей. Он не собирался мстить разбойнику-меркиту за отца. Он хотел, чтобы сестрица Башалай была счастлива.

Его же счастье ни меры, ни границ не имело – хоть степь не была уже бескрайней, как прежде, ему и такой хватало, и зажил он хорошей, спокойной жизнью.

Но потом объявился Шаман.


Как-то раз Кочевник сидел на красивом холме (а если сесть на красивом холме, поворотившись спиной к ближним и дальним селеньям, и смотреть только вперед, то степь казалась бескрайней как прежде), и увидел необыкновенно красивого отрока лет пятнадцати. Очень красивым он был. Краше города Джидды, краше сестрицы Башалай. Шел так легко, что цветы и травы за ним поднимались, а глаза его сияли как солнце и луна.

Остановившись перед Кочевником, отрок молвил:

– Отправляйся в Поднебесную страну, ту, что между небом и землей, найди там девушку, прекрасную, сильную, стройную, высоко подпоясанную, дочь воды и ветра, и возьми ее в жены. Девушка захочет испытать тебя, обернется бобром и ринется в небесную реку, тогда ты…

– Иди отсюда, мальчик, – сказал Кочевник.

Отрок выпучил сияющие глаза, и вдруг исчез, рассеялся как утренний туман над морем.

Кочевник спустился с холма, и поехал с третьей сестрой своей поохотиться. С досады так натягивал лук, что чуть не рвал тетиву.

Сестра, заметив, что стал он печальным и угрюмым, спросила:

– Почему стал ты печальным и угрюмым, брат мой?

Тогда он, понурившись, рассказал ей про красивого отрока и его непонятные речи.

Сестра сразу догадалась, что был то заарин-боо, великий шаман, и сказала, что никак нельзя его ослушаться.

– Ладно, не стоит горевать, – добавила она, – Так и так самое время тебе жениться! Мы, твои сестры, соберем тебе припасы – и лепешки, и айрак – смастерим добрый лук и стрелы, а там и отправишься.


Однако разумные слова сестры рассердили Кочевника еще больше.

Он шел домой долгие месяцы, годы – и не затем, чтобы вот так его покинуть. Он был рабом долгие месяцы, годы – и теперь никто не смел ему указывать. Что же до женитьбы, то, не поспоришь, у его народа издавна принято было отправляться за невестой в чужие края, но он-то объездил весь свет, жен и девиц повидал без числа, и убедился вот в чем: ему подойдет любая, лишь бы ладная да веселая.

Но бобер?

Ну, уж нет, за такой пусть зарин боо отправляется сам. Была бы еще лебедь или хоть медведиха – куда ни шло. Звери и птицы, степные и лесные, частенько оборачивались девицами, никого этим особенно и не удивишь. Лучше всех, как слышал Кочевник, были девы-лебеди: стройные да пригожие, разумные да работящие. Жениться на такой – горя не знать.

Но бобер? Нет, серьезно? Бобер?!

Еще бы жабу за него просватал этот шаман.

А не взять ли жену из меркитов? – неожиданно подумал Кочевник и приободрился.

Это была хорошая мысль.


Шаман все не унимался, но и Кочевник был упрям.

Быку отрезал ухо. Коню ничего не сделал, пожалел. Просто прогнал. Золотую подкову отнес в дальнее селение, сменял на две дюжины овец, подарки сестрам и бархатисто-черного, ярого жеребца.

Бархатисто-черный, ярый жеребец отогнал от стойбища и одноухого быка, и другого бархатисто-черного жеребца, и трехсаженную рыжую собаку, и дождь, и ветер, и ясноглазого отрока, и медведя, и стаю странных птиц, и дикого козла.

Ты еще бобром обернись, – посмеиваясь, думал Кочевник.

Но Шаман, как видно, осерчал. Тем же вечером Кочевник сидел на своем красивом холме. Вдруг с неба камнем упал ворон и клюнул его прямо в темя.


Очнулся он глубокой ночью, в бескрайней степи, в незнакомом месте. Невдалеке горел костер. Кочевник встал и пошел к нему.

Вокруг огня вился, плелся туман, танцевали тени вепря, коня, быка, красивого отрока, ворона, пса. Затем туман сгустился, собрался в белоголового старца с бородой, заплетенной в две косы, четырежды обернутые вокруг шеи. В руках у старца не было ни бубна, ни посоха, только ветер. Он бросил ветер в костер, пламя взметнулось, и старец сказал:

– Смотри!

Кочевник увидел в пламени не Поднебесную страну и не девицу-оборотня. Он увидел сыновей своих сыновей. За ними шла орда, захватывая земли, города и селения, неся неисчислимые беды. Безжалостный и жадный народ-войско не знал поражений, заливая кровью землю от моря до моря с жестокой радостью.

– Они оседлают мир, – сказал старец, – Сыновья твоих сыновей сожгут селенья, разрушат города, и сытая от крови степная трава взойдет там, где был камень. Истаявшая степь возродится, и восстанет твой потерянный род. Нити судьбы уже сплелись в кровавый узор, и ты, безымянный раб, сирота, скитавшийся по воде и по земле…

– Слышь, дедан, – грубо прервал его Кочевник, – Ты войну хоть раз близко видел?

Шаман замолчал. Не ответил шаман, молча смотрел на него слезящимися, белесыми как туман глазами. Тени меркли – тень вепря, и тень коня, тень быка и тень красивого отрока, тени ворона и пса – и сам старец с ними блекнул, таял, рассеивался как горький, удушливый дым.

– Я был рабом долгие месяцы, годы. Долгие месяцы, годы я шел домой, – сказал Кочевник этому дыму, туману, – Весь свет объехал, выбился из сил. Теперь отдыхать буду. Делай, что хочешь, бессовестный, скверный старик, но никуда я больше не пойду.

Так он сказал, хоть и не сомневался в пророчестве старца.

Он знал, что люди никогда не устанут воевать и легко поверил, что сыновья его сыновей могут учудить такое: захватить чужие земли, разрушить города и сжечь селения, лить реки крови, забивать в колодки чужих сыновей.

Мысль эта вызывала у Кочевника усталое отвращение. Он не видел в войне ни смысла, ни доблести. Ему с лихвой хватило той крови, что он пролил сам, тех колодок, что он носил сам.

Он хотел жить мирно, как в давние-давние времена, прошлые прекрасные времена, когда не было ни богов, ни героев, а было лишь высокое синее небо, вечное небо и бескрайняя степь.

Кочевник взглянул на тень старца без гнева, но непреклонно, и тогда тэнгэриин пшбилгатай заарин боо, шаман, прошедший все девять степеней посвящения, исчезающий, вездесущий, могучий как ветер, призвал Хан-Гароди.

Она вышла из огня, такая маленькая и красивая – очень красивая она была. Клюв и когти ее пламенели раскаленным железом, глаза были как расплавленное золото, перья – как пепел, а тело – как темная бронза.

Кочевник всегда был упрям. Да, очень упрямым он был, не поддавался ни горестям, ни невзгодам, ни людям, ни смерти. Не верил ни в богов, ни в судьбу – слишком долго он был рабом. Но Птица явилась ему истинным чудом из самого сердца пламени, поэтому он сразу в нее поверил, полюбил ее всем сердцем.

Чудо застало его врасплох, отомкнуло золотым ключом непреклонное сердце. Смутило, и сбило с толку, пробудило надежду, неясную, но и необоримую, словно там, глубоко-глубоко, далеко-далеко, под тяжким камнем стойкости, за семью замками терпения и семью дверями бесстрашия, в золотой кладовой его души, где сиял неизменно тихий свет красы сестрицы Башалай, и далекого города Джидды, и высокого синего неба, вечного неба, было место для чего-то еще.

Для чего?

Он и сам не знал.

Ну, не попробуешь – не узнаешь, не будешь искать – не найдешь.

Кочевник посадил Птицу на предплечье и пошел собираться в дорогу.


– …вообще-то, я должна была отнести его в Поднебесную страну, – печально сказала Птица, – Но я такая маленькая, что и кошку едва ли смогу туда доставить.

– Не маленькая ты. Нормальная, – буркнул Кочевник, – Сколько раз говорить.

Встретил насмешливый взгляд Трактирщика, и нахмурился еще больше.

– Ну, не беда, – сказала Птица, – Сестры его сплели красную шелковую нить в восемьдесят сажен. Мне нужно лишь долететь до Поднебесной страны и зацепить эту нить за железную дверь в небе. Тогда Кочевник сможет сам по ней забраться.

– По нити? – с сомнением спросил Трактирщик.

– Она довольно прочная, – уверила его Птица, – А Кочевник довольно легкий. Если не кормить его день или два…

Кочевник сделал презрительный жест, подразумевая, что не кормить его день или два никак не получится.

– …а добравшись до железной двери, мы сможем войти в Поднебесную страну, ту, что между небом и землей, – тем не менее, продолжала Птица, – Там необыкновенно красиво! Расстилается степь, покрытая разными цветами, виднеются горы из белых-белых сверкающих облаков. Небо светится нежными, разноцветными лучами, и кругом летают волшебные птицы. Не такие, как я, а прекрасные искуснопевные калавинки…

– Да кому нужны эти калавинки? – буркнул Кочевник.

– А дальше стоит прекрасный светлый дворец, – все заливалась Птица, – Снизу посмотришь на него – семь тысяч окон, и большая серебряная дверь, сверху посмотришь – окон без числа, и большая золотая дверь, а за ним – тридцать три базара и три бурхана. Но нам туда не надо, – она вздохнула, – Нам надо к небесной реке. По берегам ее растут диковинные деревья. Стволы у них красного золота, а ветви – белого серебра. С ветвей свисают драгоценные нити с алмазными колокольцами, а под сенью этих деревьев отдыхает девушка, прекрасная, сильная, стройная, высоко подпоясанная, дочь воды и ветра. Вот на ней-то и должен жениться Кочевник. Девушка непременно захочет испытать его, обернется бобром и ринется в небесную реку, тогда он…

– Погодите-ка, – сказал Трактирщик, яростно потирая бритый затылок, – Так вы ищете китаянку?

– Китаянку? – удивилась Птица.

– Тут дело вот в чем, дивная госпожа моя, – проговорил деликатно Трактирщик, – Пророчества – дело туманное, и нельзя понимать их (как я понимаю) так уж прямо. Это притча. Шарада. Загадка. Ну, вот, к примеру, существует древняя сказка о нитях судьбы. Согласно ей, неосязаемая красная нить связывает две души, которым должно быть вместе, несмотря на время, расстояние и обстоятельства. Ничто и никто не может разорвать эту нить, связь между двумя, что созданы друг для друга. Рано или поздно они соединятся. А Китай называют Поднебесной страной. Путь туда далек и труден, мало кто решится на него, вот люди и придумывают всякие…

– … враки! – Кочевник хлопнул себя по лбу, и обратился к Птице, – Ну, конечно! Нам надо было идти на восток.

– Мы пришли с востока, – огрызнулась она.

– Мы могли пойти с востока на восток.

– Не могли, раз не пошли! Нас судьба ведет, забыл? Может, нам и надо идти на восток, но через запад! Может, нам придется обойти землю три раза!

Трактирщик, пребывая в глубокой задумчивости, протер кружки, стойку, и едва не протер Птицу. Она отпрыгнула с игривым писком.

– Может, и не придется, – все еще задумчиво сказал Трактирщик, – Здесь, в Веселом квартале, есть одна китаянка. Вы могли бы расспросить ее о Поднебесной стране. Для начала?

Кочевник хмуро взглянул на него:

– В Веселом квартале? Ты шутишь?

– По мне, так разумнее поискать китаянку в Веселом квартале, чем железную дверь в небе, – пожал плечами Трактирщик.

Кочевник шумно вздохнул, но вынужден был согласиться.

Как ни крути, а мысль неглупая.

Он встал, выложил на стойку несколько монет, и усадил Птицу на плечо.

– Ваша история стоит ужина, – Трактирщик отодвинул монеты, – Давайте объясню, куда идти.

– Веселый квартал, – буркнул Кочевник, – Не железная дверь в небе. Каждый укажет.

– Этот город построили пираты, мародеры и бедовые купцы. Он никогда не спит, и кварталы здесь – один веселее другого.


Город, и в самом деле, не спал.

В лабиринте узких улиц бился заплутавший морской ветерок, доносил откуда-то смех, и брань, и вороватые шаги. На площади какие-то оборванцы, обнявшись, орали похабную песню, как пьяные матросы (а, возможно, это и были пьяные матросы). В доках кипела работа. Пахло рыбой, цветами и морем. Море вздыхало, шептало во сне, во тьме, раскинувшись бесконечно под черным бездонным небом, полным звезд.

Кочевник неохотно отвел взгляд от неба, от звезд, и свернул почти у самого порта в боковую улочку с редкими еще, вразнобой стоящими домами.

Этот Веселый квартал только начали отстраивать, и здесь было относительно тихо.

Он прошел мимо каменного дома, из которого доносились музыка, женский визг и грубый мужской смех. И мимо деревянного дома, из которого доносились музыка, женский визг, и грубый мужской смех.

У бумажного дома остановился.

Здесь лишь тихая музыка плыла, вплетаясь в ночь, и в шепот моря, и в трепещущий ветер, и в медвяный, дурманный аромат цветов, такой густой, что, казалось, лепестки кружатся, танцуют в воздухе, не в силах противостоять порывам ветра – или тихой музыке?

За невысокой оградой поблескивал маленький пруд. В воде отражалась луна, мерцала как круглый, тусклый глаз мертвеца, уставившийся в озаренное луною небо. У дома росли крупнолистные кусты, усыпанные щедрыми гроздьями душистых, невиданных им прежде цветов, похожих на маленькие лиловые солнца. Мягко светился белый бумажный фонарь, точно кто-то пролил в сиреневую тьму ночи чашку хурэмгэ. У пруда на соломенной циновке сидела девица и играла на хуре – или чем-то подобном.

Была она красоты небывалой, дивной такой красоты, что Кочевник загляделся на нее, засмотрелся, глаз не мог от нее отвести.

– Не похожа она на бобра, – нерешительно сказала Птица.

– Нет. Совсем не похожа, – сказал Кочевник. Вечно нахмуренные брови его разошлись от переносицы, а сухонькое личико исказила странная гримаса – с непривычки улыбка никак не получалось.


Она была похожа на луну.

Нежное набеленное лицо было как луна. Девять серебряных шпилек в высокой прическе были как лунные лучи. Музыка ее хура была нежной как лунный свет, а маленькие изящные руки порхали по струнам как отблески лунного света. На девице был красный шелковый дэгэл, расшитый цветами и драконами, и широкий пояс. И еще один серебряный шнурок – под самой грудью.

Высоко подпоясанная! – с глупой радостью подумал Кочевник. Сердце пустилось вскачь, как гунан-хэер.


– Сзади, – тихо сказала Птица.

– Знаю. Давай, лети.

– Но как же…

– Давай. Я сам.

Птица прянула в темное небо, а он обернулся, мягко, словно боясь расплескать раньше времени затопившую его ярость.

Он был зол. Ох, как же он был зол!

Рябой Бербезиль, а с ним те трое?

Нет. Шестеро.

Однако же хорошие собаки, овчарки, не считают, сколько волков напало на стадо, а сразу хватают за горло вожака, убивают вожака – и стая в страхе разбегается.

Кочевник взглянул с досадой на рябого Бербезиля – ну, и мешок с навозом! – и тех, что привел он с собой.

Крепкие. Подзаплывшие жирком, а один и вовсе пузатый. Но в уличной драке оно и лучше. Не молодые и не старые. Такие, обычно, ошиваются по кабакам в поисках грязной работы. Он и сам этим промышлял, пока шел домой. Только стоил подороже, да и работа у него была…

Скверная была работа, что и говорить.

Они шли за Кочевником от самого трактира. И почему было не напасть в темном узком переулке? У площади? В доках? Почему надо было тащиться за ним сюда, где сияла красою нежная лунная дева, где искусно ткала она тонкими пальцами тихую музыку ночи?

Не хотел он их здесь убивать.


Бербезиль проследил взглядом за Птицей, и самодовольно сказал:

– Так или иначе, а я свое возьму. И ты свое получишь. Думал, шучу?

Кочевник и думать не думал, шутит ли этот Бербезиль.

Совсем не думал.

Он думал о сестрице Башалай. Вспоминал, как она кричала, когда разбойник-меркит резал их отца.

Он совсем не хотел, чтобы так же кричала пригожая лунная дева. Чтоб бежала, неловко путаясь в шелке одежд, и кричала от страха – перед ним, перерезавшим у нее на глазах этих никчемных баранов, залившим кровью эту тихую, чудную ночь.

Нет, совсем не хотел.


Он снова окинул взглядом тех, что пришли за ним.

Встали кругом, дурачье. Без драки не вырваться, придется бить, убивать. Без криков, без крови не обойдется.

Повесил голову Кочевник, пригорюнился. Не хотел он пугать лунную деву, портить этот прекрасный, тихий вечер, нет, совсем не хотел.

Да, видно, ничего не поделаешь.

Бербезиль, усмехнувшись, занес руку, медленно, наслаждаясь предвкушением легкой расправы, но его тяжелый кулак провалился в пустоту. Кочевник ускользнул, словно тень, отступил, легонько толкнул рябого в спину. Бербезиль покачнулся, запутавшись в собственных ногах, нелепо взмахнул руками, и, по инерции, отвесил оплеуху пузатому.

– Э? – взревел тот, – Ты чего? – и врезал ему в ответ.

– Да не меня, крысеныша этого желтопузого вали!

Кочевник упал на землю, перекатился, дернул одного за щиколотки, другого подсек под колени.

Вот как я сделаю, – подумал, – Уложу их быстро, без крови. Не успеет она испугаться. Внезапный порыв ветра накинул на луну рваное облако, и тотчас мрачные жадные тени окружили городских подонков, словно сама тьма торопилась поглотить их.

Так-то и еще лучше, подумал Кочевник.


Со стороны, верно, казалось, что заморыша избивает ногами пьяная свора.


Сверху, с самого неба, донесся вдруг воинственный клекот, и шелест – во тьме показалось, что тысячи крыл.

Птица, – подумал Кочевник, поднимая голову, – Вот дура. Говорил же…

Но это была не Птица.

Мелькнули длинные шелковые рукава. Причудливая, о двух выступах, деревянная подошва сандалии врезалась в лицо пузатого здоровяка. На белый двупалый носочек брызнула кровь.

Другой ногой девица – лунная дева! – лягнула в грудь рябого, оттолкнулась, локтем, сверху, ударила в незащищенную доспехом шею еще одного. Скрестив руки, отразила неуклюжий чей-то удар, и ловко приземлилась, упираясь в землю пальцами правой руки, и далеко отведя левую.

Очень красивой она была. Совсем не боялась. Кочевник восхищенно вздохнул, засмотрелся на нее, загляделся, глаз не мог от нее отвести.

– Ах, ты… – ошалело пролаял Бербезиль, и потянул из ножен широкий длинный нож.

Кочевник опомнился, поднырнул под лезвие, ударил рябого в правый бок, и снизу – в подбородок. Бербезиль, хоть и был в два раза тяжелее, закинулся назад, и стал падать, как трухлявое дерево. Кочевник уложил еще двоих, почти брезгливо – что за увальни, неумехи! – и резко обернулся, услышав позади тонкий, словно птичий, полный отчаяния, вскрик.

Лунная дева, поднявшись на цыпочки, удерживала за кадык последнего оставшегося на ногах.

– Дзэттай ни… юрррррусссссанай! – шипела она как змея, рычала, как дикий зверь, и глаза ее во тьме гневно сверкали.


Один рукав чудесного ее одеяния, скомканный, валялся на земле. Видно, тот бедолага, промахнувшись, отсек его в драке ножом.


– Не надо, – тихо сказал Кочевник. Слов он не понимал. Но и так все было ясно, – Пусть бежит.

Удивленно взглянула на него лунная дева, но ослабила хватку, и тонкие белые пальцы разжались. Незадачливый головорез, кашляя и отплевываясь, бросился бежать.


Дева встала перед Кочевником. Маленькая – даже по сравнению с ним. Очень маленькая она была и очень красивая! Спросила:

– Цел?

Кочевник неловко поклонился:

– В этом не было нужды, дивная госпожа моя, – невесть зачем подражая учтивому Трактирщику, сказал он, – Но спасибо. Я цел.

В сиянии ее глаз можно табун охранять, в сиянии глаз ее можно узор вышивать, – так он подумал, и лишь мгновение спустя сообразил – это просто луна показалась снова меж облаками.

– Могу я спросить, дивная госпожа моя, – с затаенной надеждой проговорил Кочевник, – умеешь ли ты обращаться в бобра?

– В бобра?! – голос у нее был высокий, чистый, как звон серебряных колокольчиков, как песня стального клинка. Она прикрылась уцелевшим рукавом, едва сдерживая смех, – Да почему же, скажи на милость, в бобра? Чем тебя привлекают грубые эти создания?


Кочевник покраснел, отвел глаза от девицы, не зная, куда девать себя со стыда.

Конечно, она не умеет обращаться в бобра. Да и зачем бы такой красавице это делать? Ладно бы еще в журавля, или в лебедь, что дивной, чистой белизной своей поражает взоры. Но в бобра?!

Глупо было и спрашивать.

Однако на мгновение Кочевнику показалось, что сердце его дрогнуло, как тонкая веточка в руках лозоходца, безошибочно указывая на эту девицу, как на суженую ему.

Прежде никогда подобного не случалось, а ведь он объездил весь свет (хоть и не своею волею), жен и девиц повидал без числа, и всегда уверен был, что ему подойдет любая, лишь бы ладная да веселая.

Но ни разу еще сердце его не рвалось так, не билось, будто заяц в силке. Он, пожалуй, ни разу доселе и не думал о своем сердце, и не вспоминал, что сердце есть у него.

Сам не свой от смущения, Кочевник потупился, и натолкнулся взглядом на отрезанный рукав алого шелка, чуть поблескивавший в лунном свете, как сброшенная змеиная кожа.


Поднял, отряхнул, бережно разгладил. Покосившись на девицу, спросил:

– Можно, я возьму это?

Дева кивнула. Все-таки рассмеялась.

Тогда он поднял голову и призвал Хан-Гароди.

– Здесь я, – проворчала Птица. Она сидела, нахохлившись, на полуразрушенной каменной оградке, окружавшей бумажный дом. Вытянула шею, встряхнулась, с упреком сказала, – Вот дались же тебе эти бобры, в самом деле. Если подумать, так лисы куда милее.

– Лисы?

Птица кивнула.

– Пророчества, знаешь ли, всегда туманны. Сам суди: то германский змий вдруг воспрянет, а красный дракон будет чахнуть на краю болота. То водный волк кого-нибудь возвеличит в сопровождении африканских лесов (и как это вообще, скажи на милость, понимать – в сопровождении лесов? в каком таком сопровождении?), а то еще чего-то там вепрь из Корнубии. Право, и с ума сойдешь с этими пророчествами, а ведь бывают же еще и ошибки! Ты сам-то уверен, что речь шла именно о бобре? Точно уверен?


Кочевник слушал ее вполуха (он постиг это искусство в совершенстве – у него было пять сестер), и, пока Птица болтала о лисах, драконах и вепрях, подошел к ней сложил шелковый лоскут вдвое, достал стилет и прорезал сверху.

Бережно натянул на Птицу. Пригладил ей перья.

– Ты хотела попонку. Такая пойдет?

Птица ахнула, расправила крылья, вывернула голову назад, как сова, пытаясь посмотреть на себя и со спины. Обрезки красных шелковых нитей трепетали на ветру.


– Ах! Теперь-то я выгляжу, как подобает! Красиво? Скажи? Нет, правда – красиво? Ах, что за шелк! Ах, что за цвет! Нет, ты только посмотри, посмотри, что за прелесть эта моя новая попонка!

Кочевник хмыкнул. Не удержавшись, взглянул на девицу.

Девица же та, лунная дева, без тени страха одолевшая шестерых головорезов, увидав волшебную Птицу, испуганно вскрикнула, отступила назад – и вдруг исчезла, изникла, истаяла в воздухе.

В лунном свете маленькая белая лисичка, прижав уши, со всех ног кинулась наутек. Она была едва ли больше кошки.

Очень маленькой она была.

Птица, мазнув мягким крылом по щеке Кочевника, бросилась в погоню и легко ее изловила.

– Вот о чем я тебе говорила, – сказала она сварливо, подлетев к нему и разжимая когти, – И теперь можешь сам убедиться: лисы эти куда милее бобров.

Кочевник только вздохнул, засмотрелся на лисичку, загляделся, глаз не мог от нее отвести.

Очень маленькой она была, и очень красивой – такой красивой, словно ему это снилось.

Красивая лисичка, ощерившись, извернулась и больно тяпнула его за палец. Стерпев боль без гнева, Кочевник чуть промедлил, украдкой лаская нежный, белоснежный мех, затем присел на корточки, и отпустил ее.

В тот же миг синяя вспышка пронзила ночь, заплясали, взвихрились кругом голубые холодные огни, словно лепестки призрачных цветов или упавшие звезды, и пред ними снова возникла та дева. Теперь, несмотря на малый рост, она выглядела грозно, неистово, как сияющий во тьме хладный клинок.

– Вы пришли убить меня? – спросила дева, свирепо нахмурив милые круглые бровки.

– Нет! Нет,– замотал головою Кочевник, – У нее, уж прости, – он ткнул большим пальцем в сторону сидевшей на ограде Птицы, – Просто такая привычка – все хватать. Да и зачем бы нам убивать тебя, дивная госпожа Лиса?


– Я благочестивая лиса, но я – лиса, – с вызовом отвечала Лиса (а это была лиса, одна из тех злых восточных духов, что редко помогают людям, все больше бывает от них зла и несчастий), – Много лет я бесчинствовала в краю Пяти Озер, похищая путников и дурача, наводя морок на простодушных и наголо обривая им головы, разбойничая и озорничая. Может быть, ты привел сюда свою кондзито, чтобы воздать мне за мои прежние злодеяния?

– Нет, точно – нет, – быстро сказала Птица, – Тут дело совершенно в другом. Он, полагаю, хочет на тебе жениться.

Кочевник, не раздумывая, кивнул.


– Жениться? Да с чего бы мне выходить за первого встречного? – удивилась Лиса, несколько растеряв свой грозный вид.

– А разве не все так делают? – в свою очередь, удивилась Птица.

– В сказках – возможно, – сказала Лиса, – Но в жизни для начала неплохо бы и влюбиться. А, чтобы влюбиться, все-таки и видеться нужно, и поговорить хоть немножко. Кто же выходит замуж вот так, с бухты-барахты?

– Правда? – огорченно спросила Птица, – Так-то жизнь я не очень хорошо и знаю. Все больше песни, улигеры. А там все куда как просто.


– Ну, да, – молвила Лиса злым, насмешливым голосом, – Белая лисица спасает самурая, явившись ему в облике юной красавицы. Они женятся, у них рождается мальчик, одаренный многими талантами – непременно он становится великим воином, а то и, глядишь, оммедзи. Затем лисица, волею злой судьбы, покидает своего возлюбленного, заливаясь слезами, или же оставляя его в тоске, с разбитым сердцем, потому что демон и человек никак не могут долго оставаться вместе – эти сказки ты слышала, маленькая госпожа? – она тряхнула головой, поморщилась, – Что за жалкая участь! А у меня, знаешь ли, так и вовсе нет времени на подобные глупости. Я решила посвятить свою жизнь изучению будо.


– Будо? – оживился Кочевник, – Я, вроде, слышал о будо. Это кодекс воина, некий свод правил? Ты хорошо дерешься, дивная госпожа Лиса. Очень хорошо!

Повисло неловкое молчание.

– Это виноград, – тихо сказала Птица, которая, вследствие чудесной своей природы, знала все и обо всем, – Будо – это виноград.

– Ты изучаешь… виноград? – изумился Кочевник, – Виноград?!

– Он вкусный, – сердито отрезала Лиса.

Кочевник молчал. Он опять засмотрелся, загляделся на красивую Лису, да так, что уже почти позабыл, о чем она говорила.

Очень красивая она была! Краше города Джидды, краше сестрицы Башалай. А, может, и краше всего, что он на свете видел.

– Виноградарство – это очень интересно, – учтиво сказала Птица, – Не окажешь ли нам честь и милость, сестрица Лиса, поведав и о том, что привело тебя к этому делу?

Лисица, прищурившись, смерила Птицу – а заодно и Кочевника – надменным взором.

По всему, так была она нрава строптивого, крутого. Опасного нрава, что и говорить. Но все-таки, видно, была эта Лиса из тех злых духов, от которых, когда и не ждешь, увидишь хоть немного добра.

Поразмыслив, красивая Лиса поклонилась Птице с отменной учтивостью:

– Твоя учтивость делает тебе честь, маленькая госпожа. Я охотно расскажу об всем, если ты хочешь послушать, – и, несколько извиняющимся тоном добавила, – Не сочтите меня невежливой, я бы пригласила вас в дом, как и полагается в таких случаях, но, к сожалению, бумажный этот дом лишь иллюзия. Искренне прошу меня извинить.

– Иллюзия? – Кочевник вопросительно посмотрел на Птицу.

– Наваждение. Морок, – тихонько пояснила она, – На самом деле, дома-то и нет. Ни бумажного, никакого. Здесь лишь четыре иглы, воткнутые в перстень, а на них коробка из-под румян. Только цветы настоящие, да эта старая каменная ограда. Лисы, скажу я тебе, большие мастерицы плести иллюзии. Сила их останавливает время, превращает вещи в людей, а людей в вещи, навевает вещие сны и обманные грезы, делает видимое невидимым и создает видимость того, чего и быть не может. Сами же они могут летать, как птицы над землей, обращаясь по своему желанию в огонь, воду, лису, льва, змею, предстать драконом или огромным деревом по одному своему капризу, а так же туманом и мглой, принося беды людям.

– Так ты, дивная госпожа Лиса, все-таки можешь обращаться и в бобра? – воспрянул духом Кочевник

– Конечно, могу. Но зачем бы я стала это делать? – раздраженно ответила Лиса.

Спорить с женщинами – пустое занятие, что решетом воду черпать. Кочевник кивнул и примолк, но, исполнившись глупых надежд, возрадовался сердцем.

– А живу-то я в пещере, у моря, – Лиса обращала учтивые речи исключительно к Птице, а Кочевник-то, похоже, лишь гневил, раздражал ее, – Не думаю, чтобы вам понравилось такое место.

– Да нам и здесь неплохо, – учтиво сказала Птица, – Не стоит тебе о таких пустяках волноваться, сестрица Лиса.

Лиса пожала плечами, и, подпрыгнув, уселась рядом с нею на забор.

Кочевник же сел на землю – так он мог смотреть прямо на красивую Лису, любоваться ею в свое удовольствие.

Кажется, разговор обещал быть долгим.

– Что ж, как я и сказала, – сказала красивая Лиса, – Прежде я была дикой лисой, решительной, ни с кем не считавшейся, жестокой, самовольной, самой себе радующейся. Я дурачила людей и губила, вступая в поединки с самыми храбрыми из них, а так же и с магическими тварями, коли забредали таковые в мои владения. И вот однажды на вершине высокой скалы увидала я огромное гнездо, выстланное золотым пером, серебряным пухом. И в гнезде этом сидел птенец кондзито, совсем еще маленький, вот как ты, маленькая госпожа, – и Лиса с достоинством поклонилась Птице, – Птенец то смеялся, то пел, то плакал. Был он совсем еще мал, и я пожалела губить его. Решила выманить и украсть для начала, а после уж решить, что с ним делать.

– Что это ты делаешь? – спросила я этого птенца.

Он утер слезы и ответил:

– Моя мать, волшебная птица карура, каждый день улетает в далекую страну поохотиться на золотых змей, а я сижу тут один, совсем один, поджидая ее, и от этого очень скучаю.

Тогда я, преисполнившись коварства, села под той скалой, и промолвила ласковым, лживым голосом:

– Спускайся ко мне, милый птенчик, давай поиграем. Я помогу тебе развеять скуку!

– Благодарю, добрая госпожа Лиса, но это невозможно, – с сожалением ответил птенец, – Моя матушка строго наказала мне: когда придет лиса – из гнезда не высовываться, ни за что к ней не спускаться. А ведь ты лиса, добрая госпожа Лиса?

Скрипнув зубами с досады, я, однако же, равнодушно ответила:

– Ну, как хочешь. Тогда я одна поиграю здесь в презанятнейшую игру!

И, вынув из кармана несколько разноцветных камешков, разложила их перед собой на большом плоском камне, затеяв поиграть в джарт. Игра в джарт – как гадание или зеркало души. Душа моя тогда была темна, мне и самой интересно было заглянуть в нее. Посмотреть, как прихотливо, затейливо сплетаются нити судьбы и путы желаний, куда ведут меня, поблескивая во тьме, как паутина в лунном свете. Признаться, я немного увлеклась, и позабыла про этого птенца. Птенец же, изнемогая от любопытства, высунул голову из гнезда, попросил и его поучить игре в джарт.

Попался! – подумала я, ему же лицемерно сказала:

– Игра в джарт – искусство, которое требует твоего собственного проникновения: как я могу быть тебе полезной? Вот спускайся и смотри, понемногу заимствуй у меня, – может, так и добьешься исключительного умения.

Не выдержал птенец, выпрыгнул из гнезда и упал прямо мне в руки. Я его крепко схватила, и понесла в свою пещеру, за темные леса, за быстрые реки, за высокие горы.

Тут-то малыш понял, что его одурачили, и стал говорить жалобные стихи:


– Несет меня лиса

За темные леса,

За быстрые реки,

За высокие горы…

О-ка-сан, спаси меня скорей!..


Долго ли, коротко я бежала, но вдруг потемнело ясное небо, и закружила надо мной птица карура, из тех, что называют еще кондзито. Такая же, как ты, маленькая госпожа, – Лиса с достоинством поклонилась Птице, – Но очень, очень большая. Я знала, что мне не победить ее в схватке, но, как говорил мой учитель, основой принцип боевых искусств состоит в том, чтобы нападать, не думая о жизни и смерти. Победа и поражение часто зависят от мимолетных обстоятельств. В любом случае избежать позора нетрудно – для этого достаточно умереть. Пустив птенца на землю, чтобы мог он получше укрыться от ярости битвы, я приготовилась сразиться с кондзито. Птица бросилась на меня с вышины, а я вцепилась ей в глотку. Полетели тут клочки по закоулочкам, золотые перья да серебряный пух! Забегали по небу белые молнии, и поднялся ветер, большой и дивный, и полный чудесного жара, и листья пожухли на деревьях, а ручьи покраснели от крови. Я сражалась отчаянно, но, как и следовало ожидать, та карура одолела меня, и кинула с самого неба на острые камни. Исполнившись решимости принять тяжкую, долгую смерть, я лежала на тех камнях, истекая кровью, и смотрела в высокое синее небо, вечное небо.

Но смерть все не шла за мной.

Зато ближе к вечеру нашел меня на тех камнях один монах из горного храма, собиравший на склонах лечебные травы. Он отнес меня в храм, за которым присматривал, и день за днем, ночь за ночью заботливо выхаживал. Когда же я поправилась, сказал:

– Бедняжка ты, бедняжка. Не знаю, на какой горе ты живешь, лисонька, и от кого хлебнула горя, но беги домой и впредь будь осторожнее. Что и говорить, подлинный самурай бесстрашно бросается навстречу неизбежной смерти, но ведь ты не самурай, а всего лишь маленькая, милая лисичка. Так побереги себя, прошу.

И с тем отпустил меня в лесные заросли.

На другой же день я ограбила двух богатых путников на горной дороге, и явилась монаху в облике прелестной знатной дамы, что, обыкновенно, щедро одаривают такие храмы, а награбленное принесла в подарок.

Но тот монах сразу меня раскусил.

– Хо-хо, так ты давешняя лисичка? – сказал он, смеясь, – Послушай, милая моя, я спас тебя не ради благодарности. Просто пожалел. Мне ничего не надо. Не стоит больше разбойничать, лишь бы одарить меня. Поняла?


Я, проливая слезы, подошла к нему поближе:

– Дедушка, дедушка, ведь ты спас мне жизнь! Не гони меня, позволь с тобой остаться, так или эдак, а я тебе пригожусь!

– Что тут поделать? Оставайся, если хочешь, – развел руками монах, – Будешь помогать мне в саду. А то ведь ты, вижу, бедовая лиса, лихая. И немало можешь натворить веселых дел, коли не будешь занята чем полезным.

Так я осталась служить тому монаху в благодарность за мое спасение.

Он и склонил меня со временем к благочестивой жизни и постижению наук. Я изучила все тонкости Трех историй и Пяти книг, и многие еще другие вещи. Надо сказать, что лисы, – Лиса строго посмотрела на Кочевника, – Весьма способны к наукам. Как говорил мой учитель: всю свою жизнь прилежно учись. Каждый день становись искуснее, чем за день до этого, а на следующий день – искуснее, чем сегодня. Совершенствование не имеет конца.


Кочевник кивнул. Мысль неглупая, что и говорить.


– Прежде учитель был великим воином, ратоборцем, и беседы с ним не только направили мое сердце к благочестию, а ум к наукам, но и укрепили мой дух, – вздохнула Лиса, – Но, как видно, недостаточно. Воля моя оставалась слабой. Когда пришла ему пора покинуть этот мир – а век человека так короток! – я не нашла сил достойно смириться с утратой. День за днем я лила горькие слезы, ночь за ночью, пока совсем не ослабела от горя. Как говорится:


Если нам не дано

сплестись воедино, как нитям

в ожерелье любви, -

чем же мне удержать в разлуке

жемчуга души безутешной?..


Закончив говорить эти стихи, красивая Лиса, сидя на заборе и болтая ногами, печально сказала:

– Тут, конечно, речь немного о другом, но разлука – всегда разлука, а любовь – всегда любовь. Я же крепко любила своего учителя. Рассудив, что сердце мое не успокоится там, где каждый камень, каждая травинка напоминает о нем, я поручила другим диким лисам, что служили мне ради моей силы и прелести, присматривать за садами при храме, а сама отправилась странствовать – сперва в Китай, а оттуда в Индию, затем в Персию и Сирию. Достигнув же египетского порта Александрия, я пробралась на корабль, который и доставил меня в порт Южных Врат. Надо сказать, что в странствиях своих я не забывала заветов дорогого учителя, неустанно училась, беседовала с учеными мужами, постигшими суть вещей, записывала стихи, слагала песни. Постигала свойства камней и деревьев, пути звезд и многие еще другие вещи. Нигде я особенно не задерживалась, и здесь, если честно, не собиралась. Но как-то гуляя по городу, купила у маленькой распутной зеленщицы, торговавшей вразнос и фруктами, гроздь белого винограда. Ах, что это был за виноград! – Лиса зажмурилась от восторга, – Прозрачный как янтарь, крупный как жемчуг, сладкий как мед, сочный, вкусный, нежный, душистый! – теперь Лиса грустно вздохнула, – Тут дело вот в чем: мой учитель и сам немало странствовал, и уже в монахах привез как-то из Даляня драгоценные виноградные черенки. Будучи человеком многих достоинств, в числе которых я назвала бы упорство и доброту, он их с нежностью вырастил. Ах, сколько сил потратил он, возделывая малый виноградник на горном склоне! Сколько было с тем виноградом хлопот! В уходе виноградные лозы очень капризны, непросто защитить их от сырости, спасти от плесени. Но учитель никогда не сдавался. Неудивительно, что, спустя некоторое время, виноград его прославился по всему острову! Однако он и в сравнение не шел с местным виноградом. Ягоды, правду говоря, были маленькие, водянистые, кисловатые. Отведав же здешние превосходные сорта, я и подумала: вот что мне следует сделать – сперва прилежно изучить в этих краях все, что касается виноградарства, а после вернуться в покинутый мною храм, захватив с собою и семена, и черенки, и отводки, и посвятить остаток жизни взращиванию винограда и разведению новых сортов ягоды этой в память о моем учителе. Как видишь, маленькая госпожа, – Лиса скупо улыбнулась Птице, – Намерения мои тверды и непреложны, и весьма далеки от замужества.

– Лисы очень преданны, это всем известно, – важно кивнула Птица, а Кочевник так и сидел, словно завороженный, уставившись на красавицу Лису, – Но ведь край Пяти Озер очень, очень далеко! Мы можем помочь тебе здесь с твоим виноградом, если позволишь, а после сопроводить домой, сестрица Лиса. Нам, знаешь ли, это по пути.

Она со значением покосилась на Кочевника.


У него же голова шла кругом.

Любовь. Пророчества. Нити судьбы. Шаманы. Бобры и монахи. Лисы и виноград. Всего и разобрать не под силу!

Он твердо решил жениться на этой красивой, строптивой лисе, а судьба привела его к ней или иные пути, до этого Кочевнику нынче и дела-то не было – как не было мочи расстаться с этой красивой, строптивой лисой.

Будто крепкая нить протянулась от сердца к сердцу, привязала его к лисе этой навсегда. Разорвется нить – разорвется и сердце.

Ладно. Если тот бессовестный, скверный старик правду сказал, и нити судьбы его уже сплетаются в кровавый узор, он разберется с этим позже. С этим успеется. Сыновья его сыновей родятся нескоро.

Да и родятся ли?

Ведь, похоже, и этой красивой, строптивой лисе дела не было ни до судьбы, ни до нитей, ни – что гораздо хуже – до самого Кочевника.


Глядит свысока. Глаза холодные, злые. Зеленые как виноград.


Ах, до чего красивой она была! Краше города Джидды, краше сестрицы Башалай, краше всего, что он видел на свете.


И что ему делать?

Одолеть ее в бою? Увезти силой?

Но снова не ко времени вспомнил Кочевник, как кричала, плакала сестрица Башалай, когда увозил ее разбойник-меркит. Нет, такой способ сватовства был не по душе ему, не по сердцу. Совсем не по сердцу.

Значит, последовать за ней в далекую страну, навсегда покинув родные края? Эта мысль вонзалась в душу как острый нож, терзала и мучила.

Однако мысль о том, чтобы расстаться с этой красивой, строптивой лисой и вовсе была хуже смерти.


Любовь застала его врасплох, отомкнула золотым ключом непреклонное сердце, смутила и сбила с толку. Лишь одно было ясно: там, в золотой кладовой души, глубоко-глубоко, далеко-далеко, под тяжким камнем стойкости, за семью замками терпения и семью дверями бесстрашия, тихий свет, что вел его неизменно через все невзгоды и беды, без любви навсегда угаснет, исчезнет. И совсем ничего не останется.

Только тьма.


Но что ему делать, если эта красивая, строптивая лиса так и откажется выходить за него? Наотрез? Никогда его не полюбит?


От непосильного бремени мыслей Кочевник вздохнул. Как же донести от сердца к сердцу то, что лишь сердцу и ведомо?


Не сказать, чтобы жизнь его когда была легкой. Но она была простой. Немало горестей претерпел он, немало бед натворил, однако прежде не знал сомнений. Делал, что должно, далеко не заглядывал, ни на кого не оглядывался.

А теперь…


– Все так запуталось, – сказал он, растерянно взглянув на Птицу.

– Раз никогда много не думал, то нечего и начинать, – проворчала она, – Просто скажи ей. Скажи, что у тебя на душе, на сердце.


Тут надо сказать, что Хан-Гароди, рожденная силой огня, чудесная птица, дарующая мудрость, силу и мужество, враг всякого зла и коварства, в своей новой шелковой попонке выглядела до крайности нелепо.

Но вот об этом Кочевник никогда бы ей не сказал.

У него, в конце-то концов, было пять сестер. И он точно знал, о каких вещах следует говорить, а о каких лучше промолчать.